твоя ярость - это Шопен? (с)
Любовь моя. Ты важен, нужен и прекрасен, и ты всегда будешь большой частью меня. Я реквестирую у мироздания плюшек для тебя, и пусть ты будешь счастлив. Люблю тебя, с днем рождения, колдун-олень.
одна простая нормальная семьяМеня зовут Эдмунд Соутвелл, и я родился в день, когда над Лондоном не встало солнце. В том, что я знаю это не из рассказов, а помню как на ладони, нет ничего странного: я вижу многое из того, чего уже давно нет, или то, чему только предстоит появиться. Я вижу старых людей молодыми, а детей – стариками; дома на моих глазах ветшают и становятся логовами летучих мышей, а черепки заново становятся чашками с только-только нанесенным рисунком. Иногда я даже вижу, как оставляет след кисточка художника, выводящая хрупкие стебли. Не всегда могу вспомнить, что другие этого не видят: наверное, в глубине души они знают, как скучно быть слепыми мышами, оттого и производят так много лишнего шума.
С первого дня моей жизни я помню и наш дом: скрип половицы на площадке между первым и вторым этажом, обивку кресел в гостиной, бой часов в холле, запахи и оттенки тепла и холода.
Тепло - со стороны маминых комнат. Если смотреть на маму просто, как все, то она выглядит серой, и то же самое с ее комнатами, светлыми, но тусклыми, изящными, но мрачными, как рассказы Диккенса. Прозрачные стрекозиные крылья, покрытые сетью трещин, словно хрустнувший лед; паутинная изморось кружев, мягкая черная тушь и бледная акварель, засохшие цветы по стенам и пылинки, лежащие на забытых хрустальных шарах. Мама не отстает от моды на полсотни лет, она, скорее, просто разбила циферблат, и на самом деле ее призрачная вотчина, земля белой провидицы – не заброшенная жутковатая тень викторианства. Она пронизана тем же золотистым светом, тем же утренним, пробуждающим жизнь теплом, что и сама мама. Пылинки танцуют там в пятнах солнца, причудливо ложащихся на пол сквозь тюль, стрекозы взлетают и зависают над сонными акварельными реками, белые розы и алые маки разворачивают нежные лепестки, разливая едва различимые в воздухе краски ароматов. До пяти лет я проводил там почти все время, и сейчас по-прежнему прихожу туда, когда нуждаюсь в тишине и защите от чужих эмоций. Когда нужно не бежать, сломя голову, сквозь время, а сесть и подумать. Присмотреться. Позволить времени течь самому, обмывая тело, как струящийся ручей обмывает камень. Я Соутвелл, но наследник материнского дара. Мы живем жизнью Соутвеллов и в веке Соутвеллов, но это не мешает нам верить в судьбу и старые легенды. Мы видим.
Холод в нашем доме имеет оттенки, но их легко различить даже подслеповатым. Снизу, из подвала, всегда тянет холодом мертвым, серебристым, шевелящими волосы сзади на шее. Это не родовой особняк, до нас здесь не жило ни одного нашего родственника. Отец купил дом, когда женился, чтобы начать новую страницу; но это был чистый лист лишь для него – сами же стены уже обладали своей историей, впрочем, как и все стены в Вестминстере. Отец хотел вычистить эту историю под корень, резонно предполагая, что привидения – не лучшая компания для маленьких детей, но мама вступилась за них. Они – пара с дочерью шестнадцати лет - не терпят безвременные муки и не хотят уходить; они не беспокоят нас, а мы не беспокоим их – и иногда, предварительно договорившись о встрече, мы собираемся добрыми соседями. Натаниэль считает их смешными и старообрядными, а мне они очень нравятся. Я нравлюсь им тоже – они знают, что я вижу их живыми людьми, пьющими чай в нашей, но другой, иначе обставленной и иначе обжитой гостиной.
Холод отца – это зима, а не смерть. Его холод движется, возводит, сверкает громоздящимися друг на друга деталями, всегда отточенный и неумолимый. Самая темная комната в доме – это отцовский кабинет, обшитый дубовыми панелями как внутренность огромного, сбросившего листья и уснувшего под бесконечным снегом дерева. Шторы в нем не задергивают только в самые пасмурные дни, когда вместо реки в русле Темзы течет туман. Отцу комфортно беседовать в полумраке, посетителям – нет. В этом вся и соль, говорит он и подмигивает. Подчеркнутый аскетизм убранства усиливает сходство с полым деревом, уходящим корнями глубоко в мерзлую землю, и иногда мне интересно, знает ли об этом сам отец. Может быть, и знает: там он – Князь, и промерзшие корни тянутся от его кабинета подо всем Городом, связывая воедино, скручивая, стягивая – и наоборот, разделяя. Кабинет бездонен и ненасытен, ледяное механическое сердце, собираемое отцом в его недрах, временами начинает пульсировать так, что весь дом начинает трещать, прорастая, но каждый день отец выходит, закрывает дверь и чертит инеем знак на замке, и этот знак запечатывает княжеские дела внутри. Каждый день отец берет маму за руку, и они перестают быть своими оболочками – пылью времени, властным темным холодом, - и становятся просто нашими родителями. Целыми нашими родителями, однажды снявшими друг с друга проклятья.
Мой брат и я, мы шахматные полукровки с печатями белых и черных фейров. Я родился, когда не встало солнце, а Натаниэль спас мир в десять лет, и я не представляю себе семьи обычнее нашей: из его закрытой (никому не входить!) комнаты несет машинным маслом и железом. Там всё стучит, шипит и плавится, будто в лаборатории у сумасшедшего ученого, а запирающий знак, который он пытается скопировать, расползается на стене снаружи пушистым голубоватым инеевым мхом. Мы с братом непохожи – как я наследую матери, так он наследует отцу. Однажды черный кабинет с ледяным сердцем, и мэнор, и все склоки Общества перейдут к нему, но пока он совсем не думает об этом, как не думал в юности и сам отец. Он говорит, что мы с ним станем путешественниками, новыми братьями Гримм, собирающими сказки о чудовищах и чудовищ – начнем с Бретани и Германии, а потом уедем в Азию, туда, где горы, звезды и монахи в желтых одеждах. Он будет обаятельным, харизматичным и убийственно-веселым, а я - загадочным мистиком, и смогу сколько угодно повторять «я же говорил». Нам не будет равных, Эд, смеется он, и скрывается за своей промасленной дверью.
Я остаюсь слушать и смотреть. Натаниэлю нужен весь мир с кельтскими колодцами и облачными пиками, я же пока не могу насытиться тем, что в пределах каменной ограды перед домом. Я не видел всей камней, всех следов кисточек, всех великих трагедий. Может быть, когда-нибудь я действительно отправлюсь с ним в путешествие… но исключительно потому, что смогу произносить «я же говорил».
одна простая нормальная семьяМеня зовут Эдмунд Соутвелл, и я родился в день, когда над Лондоном не встало солнце. В том, что я знаю это не из рассказов, а помню как на ладони, нет ничего странного: я вижу многое из того, чего уже давно нет, или то, чему только предстоит появиться. Я вижу старых людей молодыми, а детей – стариками; дома на моих глазах ветшают и становятся логовами летучих мышей, а черепки заново становятся чашками с только-только нанесенным рисунком. Иногда я даже вижу, как оставляет след кисточка художника, выводящая хрупкие стебли. Не всегда могу вспомнить, что другие этого не видят: наверное, в глубине души они знают, как скучно быть слепыми мышами, оттого и производят так много лишнего шума.
С первого дня моей жизни я помню и наш дом: скрип половицы на площадке между первым и вторым этажом, обивку кресел в гостиной, бой часов в холле, запахи и оттенки тепла и холода.
Тепло - со стороны маминых комнат. Если смотреть на маму просто, как все, то она выглядит серой, и то же самое с ее комнатами, светлыми, но тусклыми, изящными, но мрачными, как рассказы Диккенса. Прозрачные стрекозиные крылья, покрытые сетью трещин, словно хрустнувший лед; паутинная изморось кружев, мягкая черная тушь и бледная акварель, засохшие цветы по стенам и пылинки, лежащие на забытых хрустальных шарах. Мама не отстает от моды на полсотни лет, она, скорее, просто разбила циферблат, и на самом деле ее призрачная вотчина, земля белой провидицы – не заброшенная жутковатая тень викторианства. Она пронизана тем же золотистым светом, тем же утренним, пробуждающим жизнь теплом, что и сама мама. Пылинки танцуют там в пятнах солнца, причудливо ложащихся на пол сквозь тюль, стрекозы взлетают и зависают над сонными акварельными реками, белые розы и алые маки разворачивают нежные лепестки, разливая едва различимые в воздухе краски ароматов. До пяти лет я проводил там почти все время, и сейчас по-прежнему прихожу туда, когда нуждаюсь в тишине и защите от чужих эмоций. Когда нужно не бежать, сломя голову, сквозь время, а сесть и подумать. Присмотреться. Позволить времени течь самому, обмывая тело, как струящийся ручей обмывает камень. Я Соутвелл, но наследник материнского дара. Мы живем жизнью Соутвеллов и в веке Соутвеллов, но это не мешает нам верить в судьбу и старые легенды. Мы видим.
Холод в нашем доме имеет оттенки, но их легко различить даже подслеповатым. Снизу, из подвала, всегда тянет холодом мертвым, серебристым, шевелящими волосы сзади на шее. Это не родовой особняк, до нас здесь не жило ни одного нашего родственника. Отец купил дом, когда женился, чтобы начать новую страницу; но это был чистый лист лишь для него – сами же стены уже обладали своей историей, впрочем, как и все стены в Вестминстере. Отец хотел вычистить эту историю под корень, резонно предполагая, что привидения – не лучшая компания для маленьких детей, но мама вступилась за них. Они – пара с дочерью шестнадцати лет - не терпят безвременные муки и не хотят уходить; они не беспокоят нас, а мы не беспокоим их – и иногда, предварительно договорившись о встрече, мы собираемся добрыми соседями. Натаниэль считает их смешными и старообрядными, а мне они очень нравятся. Я нравлюсь им тоже – они знают, что я вижу их живыми людьми, пьющими чай в нашей, но другой, иначе обставленной и иначе обжитой гостиной.
Холод отца – это зима, а не смерть. Его холод движется, возводит, сверкает громоздящимися друг на друга деталями, всегда отточенный и неумолимый. Самая темная комната в доме – это отцовский кабинет, обшитый дубовыми панелями как внутренность огромного, сбросившего листья и уснувшего под бесконечным снегом дерева. Шторы в нем не задергивают только в самые пасмурные дни, когда вместо реки в русле Темзы течет туман. Отцу комфортно беседовать в полумраке, посетителям – нет. В этом вся и соль, говорит он и подмигивает. Подчеркнутый аскетизм убранства усиливает сходство с полым деревом, уходящим корнями глубоко в мерзлую землю, и иногда мне интересно, знает ли об этом сам отец. Может быть, и знает: там он – Князь, и промерзшие корни тянутся от его кабинета подо всем Городом, связывая воедино, скручивая, стягивая – и наоборот, разделяя. Кабинет бездонен и ненасытен, ледяное механическое сердце, собираемое отцом в его недрах, временами начинает пульсировать так, что весь дом начинает трещать, прорастая, но каждый день отец выходит, закрывает дверь и чертит инеем знак на замке, и этот знак запечатывает княжеские дела внутри. Каждый день отец берет маму за руку, и они перестают быть своими оболочками – пылью времени, властным темным холодом, - и становятся просто нашими родителями. Целыми нашими родителями, однажды снявшими друг с друга проклятья.
Мой брат и я, мы шахматные полукровки с печатями белых и черных фейров. Я родился, когда не встало солнце, а Натаниэль спас мир в десять лет, и я не представляю себе семьи обычнее нашей: из его закрытой (никому не входить!) комнаты несет машинным маслом и железом. Там всё стучит, шипит и плавится, будто в лаборатории у сумасшедшего ученого, а запирающий знак, который он пытается скопировать, расползается на стене снаружи пушистым голубоватым инеевым мхом. Мы с братом непохожи – как я наследую матери, так он наследует отцу. Однажды черный кабинет с ледяным сердцем, и мэнор, и все склоки Общества перейдут к нему, но пока он совсем не думает об этом, как не думал в юности и сам отец. Он говорит, что мы с ним станем путешественниками, новыми братьями Гримм, собирающими сказки о чудовищах и чудовищ – начнем с Бретани и Германии, а потом уедем в Азию, туда, где горы, звезды и монахи в желтых одеждах. Он будет обаятельным, харизматичным и убийственно-веселым, а я - загадочным мистиком, и смогу сколько угодно повторять «я же говорил». Нам не будет равных, Эд, смеется он, и скрывается за своей промасленной дверью.
Я остаюсь слушать и смотреть. Натаниэлю нужен весь мир с кельтскими колодцами и облачными пиками, я же пока не могу насытиться тем, что в пределах каменной ограды перед домом. Я не видел всей камней, всех следов кисточек, всех великих трагедий. Может быть, когда-нибудь я действительно отправлюсь с ним в путешествие… но исключительно потому, что смогу произносить «я же говорил».
@темы: город туманов
Оно такое классное. И все такие няши. И Эдмунд! *_* и тут я понял, что он постоянно под кислотой... По крайней мере, эффект очень похож! И про то, что каждая мелочь становится интересной. То-то он выглядит как наркоман! xD
Хмм *перечитал* вот на этот раз я точно ничего такого не имел в виду!.. Но да. Так и есть. Теперь то, что они в общем все выглядят как наркоманы, кажется слегка подозрительным... xD