твоя ярость - это Шопен? (с)
Дети Латоны - Я боюсь ее, - безо всякого стыда признается Дионис Талии. Она прыскает – сверкают черные вишни глаз – и с шутливым сочувствием гладит его по руке. Бродяга Дионис, дитя смеха, безумия и соков земных; он был выращен нимфами, и нимфы до сих пор тянутся к нему как к брату, как к нежному дружку, как к мужчине, который не убьет женщину своей любовью. Талия и остальные Музы тоже когда-то были нимфами.
- Лучше бы ты боялся меня, младший брат, - голос Аполлона сладок как амброзия, но ранит словно выпущенная из лука золотая стрела. Он терпит шумного юнца, три зимних месяца разоряющего оргиями священные Дельфы, но чаша его терпения отнюдь не бездонна.
- Зачем мне бояться тебя, светозарный? Мы с тобой – две стороны одной монеты. Ты высок, я низок, ты возводишь в человеческих душах храмы, я зову их обратно, во тьму лесов. Но по сути мы не так уж и различны, не так ли? Она же – совершенно иное, и я боюсь ее.
- Ступай осторожно, Эвий, - ровно предупреждает Аполлон, - ибо ты ступаешь по моей земле.
Дионис мечтательно улыбается, покачивая в воздухе по-женски изящной ногой; на щиколотке у него позвякивает браслет, привезенный из индийского похода, с бедра спадает лоснящаяся шкура леопарда.
- Она холоднее ключевой воды и быстрее северного ветра. Убийца с ледяной кровью. Я чувствую, как кипит ее азарт, когда она загоняет дичь, и чувствую стук сердец псов из ее своры. Она взрезает полумрак чащоб ослепительным лезвием, она медведица и лань, но рука ее никогда не медлит принести смерть. Как можно быть охотницей и девой? Как можно отдавать свое тело страсти погони и звериной шерсти, оставаясь статуей из мрамора и луны? Как можно жить среди жизни и оставаться неживой?
- Мать-Гея, я не верю своим ушам, - губы Аполлона в первый раз трогает золотистая улыбка. - Вакх влюблен в мою сестру.
- Ох, сребролукий, ты совсем меня не слышишь. Она чужда мне, а я чужд ей. Она ненавидит меня даже больше чем ты - ее оскорбляет само мое существование, не говоря уж о моей бедной блеющей, вопящей свите. В ее присутствии я чувствую себя животным, предназначенным на растерзание собакам, лесом, который она попирает ногами. В третий раз говорю: я боюсь ее. Но... - Дионис на секунду умолкает, словно прислушиваясь к себе. - Но и восхищаюсь, пожалуй, тоже. Да, это единственное, в чем я тебе завидую, сын Латоны: твоя чистая холодная сестра с горячими руками прекрасна. Она лучшая часть тебя, которой у меня никогда не будет... О. Кажется, я уже слышу ее спутниц. Пора мне исчезнуть.
- Не хочешь повторить все это при ней? - поддразнивает Талия.
Он смотрит на нее на редкость серьезно:
- Сегодня я не безумен… и далеко не настолько пьян.
Артемида скидывает лук и колчан на землю, тянет вон связывающий волосы шнурок и легкой, безоружной протягивает руки брату. Они сплетают пальцы, как сплетали их в утробе матери, когда та скиталась, изгоняемая отовсюду, нигде не способная найти приют. Теперь они радость и гордость Латоны, бессмертные боги Олимпа, но всякий раз, как их руки встречаются, они вспоминают, что когда-то были одни против целого мира: девочка, помогающая брату появиться на свет; мальчик, убивший Змея.
- Не поверишь, какие оды я выслушивал о тебе сегодня.
Охотница кидает взгляд на виноградную лозу, карабкающуюся вверх по стволу печального кипариса.
- Ты вступился за мою честь, или мне придется сделать это самой?
- Оставь. Он сказал кое-что, показавшееся мне важным.
- И что же столь важного прозрел в хмельных парах наш зимний оракул? - Артемида принимает от Эвтрепы чашу воды из Кастальского ключа.
Ее брат, прекрасный как солнце и обжигающий как солнце, исцеляющий и поражающий чумой, всегда влюбленный, изливающийся музыкой словно семенем в лоно женщины. Светлый и стремительный, гневный и нежный, овладевающий душами страстно как любовник и божественно, ослепительно жестоко. Она ненавидит мужчин; брат – ее единственный любимый мужчина. В его смертельных руках она может спать сладким, как молоко матери, сном; к нему она приходит усталой, чтобы слушать, как он перебирает струны кифары, и не думать ни о чем. Она привыкла больше отдавать ему, чем брать: он сияет и нуждается в сиянии, ей же нужно лишь одиночество, следы оленей в траве, свист ветра и прохлада гротов. Олимп и распри богов ее не интересуют; она хозяйка себе и своим владениям, ей не нужно чужого, и от нее можно не ждать снисхождения, если покуситься на то, что принадлежит ей. Она – луна, ее близнец – Феб. Она не живет в его тени, не греется в его лучах, для этого она слишком сильна, слишком от него отлична. Но ей нравится смотреть на него, испытывая гордость, нравится принимать его сторону, быть для него таким же прибежищем, как и он для нее. Он говорит, она выслушивает; скрепя сердце, она выслушивает даже его любовные жалобы. Если не желаешь им смерти, не люби их, повторяет она раз за разом. Ты ведь знаешь, что делает твоя любовь, остановись. Но Аполлон не может остановиться, и снова и снова золотые кольца его волос тускнеют от горя, а лавровый венок сжимает голову злым тернием. И тогда она забирает у него кифару, протянув взамен лук, и уводит его от созданных им городов, от порядка и света в леса, где его серебряная тетива поет только одну простую песню.
Она не ждет от него ничего в ответ; в конце концов, она никогда и не нуждалась в заботе.
- Так что за вакханические откровения? – переспрашивает Артемида, вытягиваясь на траве и устраивая голову на коленях у брата.
Аполлон улыбается, прислонившись спиной к нагретому древесному стволу:
- Он сказал, что ты – лучшая часть меня. И в этом он прав, - чуткие белые пальцы отводят с ее лица прядь волос и касаются лба. – Спи, сестра. Я тебе сыграю.
Ониры
- И не нужно испуганных глаз, девочка, - отрезает Гера. – Персефона тоже была земным цветком. Столько слез, криков, вырванных волос, загубленных урожаев – и что? Счастлива замужем - а супруг, между тем, у нее куда мрачнее, чем твой нареченный. Так что оставь весь этот трепетный испуг, девочка, и улыбнись. Он добр, он могущественен, он в тебя влюблен. Тебе повезло.
Пасифея послушно улыбается, но улыбка выходит не слишком уверенной. Она привыкла к залитому солнцем Олимпу, к распрям, козням и изменам, к ровной облачной вечности, заставляющей богов вести себя подобно смертным. Дети Ночи, обитающие в землях, которых не касается лучами Гелиос, кажутся ей потусторонними и жуткими: они тоже боги, но они другие, бескровные, призрачные, как тени в царстве Аида. Они никогда не смеются. Да, владыка снов добр, он ее не обидит, но у нее начинают бежать мурашки при одной мысли о его брате-близнеце и о тысяче грез-привидений, теснящихся вокруг его ложа на краю света.
И его сыновья. Молчаливые, стремительные, скользящие из разума в разум, чтобы создавать миры несуществующих надежд, иллюзии сбывшихся желаний, лабиринты воплощенных ужасов. Ей сложно представить себя их мачехой – особенно Икела-Фобетора с его тайной улыбкой глубинного чудовища и Морфея, каждый раз появляющегося в новом фальшивом обличье.
Маки и молоко, видения и немое забытье. Если Персефона чувствовала себя похороненной заживо, то Пасифее кажется, что она отправляется блуждать в зыбких фантастических мирах, развеивающихся миражем при первом прикосновении. Не танцевать ей с сестрами в розовой рассветной пене прибоя, не подставлять плечи полуденному солнцу, давя босыми ногами виноград, не дурачиться с Эротом и не петь золотой Афродите в тени кипрских эвкалиптов. Кровь ее больше не закипит, ветер не ляжет на разгоряченную кожу, руки не обнимут в пляске задыхающуюся от смеха подругу.
Отныне будут только полутени, и тишина, и Гипнос, чьи пальцы не холодны и не теплы.
На свадьбе она прижимается к отцу, словно желая вдохнуть от него последний глоток плодоносящей ликующей жизни; он целует ее в лоб и в губы, и, подмигнув, шепчет ей на ухо:
- Любовников никто не отменял.
На этот раз улыбка Пасифеи вспыхивает искренностью. Родитель из Диониса никакой, да и на брата он больше похож на младшего, нежели на старшего.
Афродита сама убирает плющом ее платье, и Аполлон, тоже смиривший свой гнев после троянского разлада, впервые за долгое время касается струн, а не тетивы. Защитники побежденных и сторонники победителей вновь пируют за одним столом – боги не могут враждовать вечно; к тому же, свадьбы испокон веков были островками перемирия, чтимыми с особым тщанием.
Шум, вино и музыка – все немного пьянит ее, и она забывает о своих опасениях до тех самых пор, пока не восходит на колесницу, запряженную молочно-белыми крылатыми кобылицами, и не покидает Олимп навсегда.
Они скользят в сумерках, и Пасифея рассматривает своего мужа с любопытством. Ее пугает его мир, но сам он не внушает ей страха; робость же ей, дочери Диониса, не присуща с рождения.
У Гипноса светлые волосы и черные как беззвездная ночь глаза; от его спокойной юной красоты веет алебастром и ландышевой водой. Поймав ее взгляд, он улыбается.
- Надеюсь, ты простишь мне это вероломство.
- Дело обошлось без разверзшейся земли и дельфинов-похитителей, стало быть, ты не так уж и вероломен, владыка.
- Если твои слова не расходятся с мыслями, то я рад. Сердце мое давно горит для тебя, Пасифея.
- С тех самых пор, как ты разлюбил Аглаю? - поддразнивает она.
- Нет, - честно отвечает он. И, немного подумав, добавляет. – Тогда ты еще не родилась.
Она прыскает.
- Я боюсь ее сына, - признается она, помолчав. – Мне кажется, она и сама его боится.
- Морфея? – крылышки у висков Гипноса вздрагивают от удивления. – Почему? Потому что он ходит под масками?
- Потому что… он знает, он видит, что прячется во тьме души. В той тьме, которую мы сами пронзить не можем и живем с ней, как с каким-то незнакомцем внутри себя. Морфей читает в наших головах то, чего мы сами о себе не знаем – или знаем, но стараемся похоронить это как можно глубже.
- Все дети Ночи ходят во тьме и читают во тьме. Но тебя пугают не прячущиеся чудовища, а неизвестность, само присутствие чего-то в темноте. Ты узнаешь Морфея, и твой страх уйдет.
- Они смогут полюбить меня? Твои сыновья?
- Ты голос весны, Пасифея. Твои волосы поцеловало солнце, под твоими ступнями землю пробивают лепестки крокусов. Когда ты танцуешь, все океаны дышат твоими легкими. Думаешь, ониры настолько лишены жизни, чтобы не полюбить тебя?
Белое море маков вокруг ложа дышит, словно цветочные головки перебирают легкие пальцы ветра; но воздух недвижим, и слышится только шепот воды из источника забвения, берущего здесь свое начало тоненьким ручейком. Пасифее становится холодно, словно она окунулась в родниковую воду, но руки Гипноса оказываются теплее, чем она думала. Никакие привидения не скользят по краю зрения, ничье ледяное дыхание не касается ее обнаженной кожи, и единственная фантасмагория, творящаяся с ней, жарка, сладка и медленна, и кажется, длится сотню белых ночей.
А потом он целует ее в веки, и она проваливается в забытье, распростертая на легком облаке пуха, со следами темной маковой пыльцы на припухших губах и золотых ресницах. В эту ночь ей ничего не снится, потому что рядом, положив ладонь ей на волосы, спит сам бог сна.
Сны приходят позже – когда она в первый раз задремывает одна в ожидании возвращения мужа. Ей снится купальня Адониса – тенистая, зеленая и прохладная; она стоит на берегу озера, в которое с шумом извергается со скалы водопад, и смотрит в лес, а лес смотрит в нее. Она не видит, но чувствует это. Чьи-то незримые глаза настороженны и пристальны, и ей вспоминаются слова Гипноса о чудовищах и неизвестности.
- Покажись, - зовет она, протянув руку. – Мы ведь не обидим друг друга, верно?
Что-то мелькает меж ветвей, шелестит опавшей листвой, потом пропадает на несколько томительных мгновений. И наконец появляется – огромным волком, глядящим черными глазами, в которых не отражается ничего.
Он ощеривает зубы, издав низкий утробный рык.
Пасифея не двигается с места и не убирает руки. Волк медленно подходит к ней, обнюхивает – его огромные челюсти могли бы перекусить ее всю пополам – и наконец тыкается ей в ладонь мокрым носом.
Она осторожно запускает пальцы в жесткую длинную шерсть.
На следующий день, возвращаясь в пещеру со спелым инжиром, горсть которого насыпала ей в подол киммерийская нимфа, Пасифея видит сидящего на камне Икела с флейтой в руках. Он улыбается ей – не своей тихой страшной улыбкой, а неумело и застенчиво, не убирая с лица упавшую на него прядь длинных темных волос.
Она протягивает ему половинку инжира, и чуткие бледные пальцы неуверенно, но цепко смыкаются на красной мякоти.
Сонм грез тоже оказывается правдой. Пасифея уже почти готова счесть эту деталь поэтической прикрасой, когда однажды днем Гипнос возвращается пропахший тленом и страданием, и не сказав ни слова, уходит к себе. Через некоторое время она тайком заглядывает за серебристую занавесь и видит, как они толпятся вокруг него, бесформенные, бестелесные, расплывающиеся в разные стороны – она почти осязаемо чувствует, как они хотят сохранить себя и не исчезнуть совсем. Ее муж переворачивает руки ладонями вверх, приоткрывает сомкнутые глаза – и грезы впиваются в его запястья, устремляются струйками тумана под веки. Он не двигается до тех пор, пока не принимает в себя их все.
- Сны мертвых не желают умирать вместе с людьми, - говорит он, хотя она была уверена, что осталась незамеченной. – Им нужно куда-то возвращаться.
- Они все всегда возвращаются к тебе?
- Тебе это неприятно?
- А тебе, владыка?
- Это часть моей сути. Как Деметры – скорбеть, или как Вакха – возрождаться через смерть. Быть богом не всегда приятно.
Пройдя босиком по маковому ковру, она забирается к нему и ложится рядом, опустив голову к нему на грудь. Он юн, прекрасен и полон мертвых сновидений.
- Ты всегда говоришь так разумно. Не могу поверить, что это ты целых два раза ввязался в авантюру с царем богов.
- Если хочешь, в следующий раз возьму тебя с собой, - ни на тон не сбавив серьезности, откликается он, заключая ее в объятья. – Это будет весело.
Морфей входит стариком и ребенком, мужем и девой. Каждый раз у него новое лицо и новый голос. Он улыбается, он косится на Пасифею исподлобья, он кривит в злобном презрении рот, он смотрит на нее с обожанием.
- Покажи мне себя, - просит она, но мальчик пожимает плечами, женщина кокетливо усмехается, воин смотрит на нее с удивлением.
- Я перед тобой.
Он не внимает ее просьбам ни наяву, ни во сне. Он дарит ей чудесные сны – в них она танцует с сестрами в прибое, и давит пахнущий солнцем виноград, и смеется с Эротом. Каждый раз она просыпается и не может понять: это подарок, издевка или укор?
Ей не хочется признаваться Гипносу, и она спрашивает у Икела. Тот по-птичьи склоняет голову набок, прикладывает палец к губам, разворачивается и уходит. Сообразив, она бросает ткацкий станок и бросается его догонять.
Икел проводит ее по узкой галерее, мимо подземного озера и выводит из пещеры на противоположной стороне от входа. Там на траве под черным кипарисом крепко спит крылатый юноша, тонкий и безмятежный; и Пасифея видит, как он похож на отца. Склонившись, она отводит с его лба светлый волнистый локон.
- Да, ты передо мной, - шепотом говорит она. – Не сердись на меня, Морфей, ты знаешь, что теперь я вижу: в онирах достаточно жизни, чтобы я их полюбила. И я знаю - ты полюбишь своего самого младшего брата.
И Морфей улыбается ей во сне.
- Лучше бы ты боялся меня, младший брат, - голос Аполлона сладок как амброзия, но ранит словно выпущенная из лука золотая стрела. Он терпит шумного юнца, три зимних месяца разоряющего оргиями священные Дельфы, но чаша его терпения отнюдь не бездонна.
- Зачем мне бояться тебя, светозарный? Мы с тобой – две стороны одной монеты. Ты высок, я низок, ты возводишь в человеческих душах храмы, я зову их обратно, во тьму лесов. Но по сути мы не так уж и различны, не так ли? Она же – совершенно иное, и я боюсь ее.
- Ступай осторожно, Эвий, - ровно предупреждает Аполлон, - ибо ты ступаешь по моей земле.
Дионис мечтательно улыбается, покачивая в воздухе по-женски изящной ногой; на щиколотке у него позвякивает браслет, привезенный из индийского похода, с бедра спадает лоснящаяся шкура леопарда.
- Она холоднее ключевой воды и быстрее северного ветра. Убийца с ледяной кровью. Я чувствую, как кипит ее азарт, когда она загоняет дичь, и чувствую стук сердец псов из ее своры. Она взрезает полумрак чащоб ослепительным лезвием, она медведица и лань, но рука ее никогда не медлит принести смерть. Как можно быть охотницей и девой? Как можно отдавать свое тело страсти погони и звериной шерсти, оставаясь статуей из мрамора и луны? Как можно жить среди жизни и оставаться неживой?
- Мать-Гея, я не верю своим ушам, - губы Аполлона в первый раз трогает золотистая улыбка. - Вакх влюблен в мою сестру.
- Ох, сребролукий, ты совсем меня не слышишь. Она чужда мне, а я чужд ей. Она ненавидит меня даже больше чем ты - ее оскорбляет само мое существование, не говоря уж о моей бедной блеющей, вопящей свите. В ее присутствии я чувствую себя животным, предназначенным на растерзание собакам, лесом, который она попирает ногами. В третий раз говорю: я боюсь ее. Но... - Дионис на секунду умолкает, словно прислушиваясь к себе. - Но и восхищаюсь, пожалуй, тоже. Да, это единственное, в чем я тебе завидую, сын Латоны: твоя чистая холодная сестра с горячими руками прекрасна. Она лучшая часть тебя, которой у меня никогда не будет... О. Кажется, я уже слышу ее спутниц. Пора мне исчезнуть.
- Не хочешь повторить все это при ней? - поддразнивает Талия.
Он смотрит на нее на редкость серьезно:
- Сегодня я не безумен… и далеко не настолько пьян.
Артемида скидывает лук и колчан на землю, тянет вон связывающий волосы шнурок и легкой, безоружной протягивает руки брату. Они сплетают пальцы, как сплетали их в утробе матери, когда та скиталась, изгоняемая отовсюду, нигде не способная найти приют. Теперь они радость и гордость Латоны, бессмертные боги Олимпа, но всякий раз, как их руки встречаются, они вспоминают, что когда-то были одни против целого мира: девочка, помогающая брату появиться на свет; мальчик, убивший Змея.
- Не поверишь, какие оды я выслушивал о тебе сегодня.
Охотница кидает взгляд на виноградную лозу, карабкающуюся вверх по стволу печального кипариса.
- Ты вступился за мою честь, или мне придется сделать это самой?
- Оставь. Он сказал кое-что, показавшееся мне важным.
- И что же столь важного прозрел в хмельных парах наш зимний оракул? - Артемида принимает от Эвтрепы чашу воды из Кастальского ключа.
Ее брат, прекрасный как солнце и обжигающий как солнце, исцеляющий и поражающий чумой, всегда влюбленный, изливающийся музыкой словно семенем в лоно женщины. Светлый и стремительный, гневный и нежный, овладевающий душами страстно как любовник и божественно, ослепительно жестоко. Она ненавидит мужчин; брат – ее единственный любимый мужчина. В его смертельных руках она может спать сладким, как молоко матери, сном; к нему она приходит усталой, чтобы слушать, как он перебирает струны кифары, и не думать ни о чем. Она привыкла больше отдавать ему, чем брать: он сияет и нуждается в сиянии, ей же нужно лишь одиночество, следы оленей в траве, свист ветра и прохлада гротов. Олимп и распри богов ее не интересуют; она хозяйка себе и своим владениям, ей не нужно чужого, и от нее можно не ждать снисхождения, если покуситься на то, что принадлежит ей. Она – луна, ее близнец – Феб. Она не живет в его тени, не греется в его лучах, для этого она слишком сильна, слишком от него отлична. Но ей нравится смотреть на него, испытывая гордость, нравится принимать его сторону, быть для него таким же прибежищем, как и он для нее. Он говорит, она выслушивает; скрепя сердце, она выслушивает даже его любовные жалобы. Если не желаешь им смерти, не люби их, повторяет она раз за разом. Ты ведь знаешь, что делает твоя любовь, остановись. Но Аполлон не может остановиться, и снова и снова золотые кольца его волос тускнеют от горя, а лавровый венок сжимает голову злым тернием. И тогда она забирает у него кифару, протянув взамен лук, и уводит его от созданных им городов, от порядка и света в леса, где его серебряная тетива поет только одну простую песню.
Она не ждет от него ничего в ответ; в конце концов, она никогда и не нуждалась в заботе.
- Так что за вакханические откровения? – переспрашивает Артемида, вытягиваясь на траве и устраивая голову на коленях у брата.
Аполлон улыбается, прислонившись спиной к нагретому древесному стволу:
- Он сказал, что ты – лучшая часть меня. И в этом он прав, - чуткие белые пальцы отводят с ее лица прядь волос и касаются лба. – Спи, сестра. Я тебе сыграю.
Ониры
***
- И не нужно испуганных глаз, девочка, - отрезает Гера. – Персефона тоже была земным цветком. Столько слез, криков, вырванных волос, загубленных урожаев – и что? Счастлива замужем - а супруг, между тем, у нее куда мрачнее, чем твой нареченный. Так что оставь весь этот трепетный испуг, девочка, и улыбнись. Он добр, он могущественен, он в тебя влюблен. Тебе повезло.
Пасифея послушно улыбается, но улыбка выходит не слишком уверенной. Она привыкла к залитому солнцем Олимпу, к распрям, козням и изменам, к ровной облачной вечности, заставляющей богов вести себя подобно смертным. Дети Ночи, обитающие в землях, которых не касается лучами Гелиос, кажутся ей потусторонними и жуткими: они тоже боги, но они другие, бескровные, призрачные, как тени в царстве Аида. Они никогда не смеются. Да, владыка снов добр, он ее не обидит, но у нее начинают бежать мурашки при одной мысли о его брате-близнеце и о тысяче грез-привидений, теснящихся вокруг его ложа на краю света.
И его сыновья. Молчаливые, стремительные, скользящие из разума в разум, чтобы создавать миры несуществующих надежд, иллюзии сбывшихся желаний, лабиринты воплощенных ужасов. Ей сложно представить себя их мачехой – особенно Икела-Фобетора с его тайной улыбкой глубинного чудовища и Морфея, каждый раз появляющегося в новом фальшивом обличье.
Маки и молоко, видения и немое забытье. Если Персефона чувствовала себя похороненной заживо, то Пасифее кажется, что она отправляется блуждать в зыбких фантастических мирах, развеивающихся миражем при первом прикосновении. Не танцевать ей с сестрами в розовой рассветной пене прибоя, не подставлять плечи полуденному солнцу, давя босыми ногами виноград, не дурачиться с Эротом и не петь золотой Афродите в тени кипрских эвкалиптов. Кровь ее больше не закипит, ветер не ляжет на разгоряченную кожу, руки не обнимут в пляске задыхающуюся от смеха подругу.
Отныне будут только полутени, и тишина, и Гипнос, чьи пальцы не холодны и не теплы.
На свадьбе она прижимается к отцу, словно желая вдохнуть от него последний глоток плодоносящей ликующей жизни; он целует ее в лоб и в губы, и, подмигнув, шепчет ей на ухо:
- Любовников никто не отменял.
На этот раз улыбка Пасифеи вспыхивает искренностью. Родитель из Диониса никакой, да и на брата он больше похож на младшего, нежели на старшего.
Афродита сама убирает плющом ее платье, и Аполлон, тоже смиривший свой гнев после троянского разлада, впервые за долгое время касается струн, а не тетивы. Защитники побежденных и сторонники победителей вновь пируют за одним столом – боги не могут враждовать вечно; к тому же, свадьбы испокон веков были островками перемирия, чтимыми с особым тщанием.
Шум, вино и музыка – все немного пьянит ее, и она забывает о своих опасениях до тех самых пор, пока не восходит на колесницу, запряженную молочно-белыми крылатыми кобылицами, и не покидает Олимп навсегда.
Они скользят в сумерках, и Пасифея рассматривает своего мужа с любопытством. Ее пугает его мир, но сам он не внушает ей страха; робость же ей, дочери Диониса, не присуща с рождения.
У Гипноса светлые волосы и черные как беззвездная ночь глаза; от его спокойной юной красоты веет алебастром и ландышевой водой. Поймав ее взгляд, он улыбается.
- Надеюсь, ты простишь мне это вероломство.
- Дело обошлось без разверзшейся земли и дельфинов-похитителей, стало быть, ты не так уж и вероломен, владыка.
- Если твои слова не расходятся с мыслями, то я рад. Сердце мое давно горит для тебя, Пасифея.
- С тех самых пор, как ты разлюбил Аглаю? - поддразнивает она.
- Нет, - честно отвечает он. И, немного подумав, добавляет. – Тогда ты еще не родилась.
Она прыскает.
- Я боюсь ее сына, - признается она, помолчав. – Мне кажется, она и сама его боится.
- Морфея? – крылышки у висков Гипноса вздрагивают от удивления. – Почему? Потому что он ходит под масками?
- Потому что… он знает, он видит, что прячется во тьме души. В той тьме, которую мы сами пронзить не можем и живем с ней, как с каким-то незнакомцем внутри себя. Морфей читает в наших головах то, чего мы сами о себе не знаем – или знаем, но стараемся похоронить это как можно глубже.
- Все дети Ночи ходят во тьме и читают во тьме. Но тебя пугают не прячущиеся чудовища, а неизвестность, само присутствие чего-то в темноте. Ты узнаешь Морфея, и твой страх уйдет.
- Они смогут полюбить меня? Твои сыновья?
- Ты голос весны, Пасифея. Твои волосы поцеловало солнце, под твоими ступнями землю пробивают лепестки крокусов. Когда ты танцуешь, все океаны дышат твоими легкими. Думаешь, ониры настолько лишены жизни, чтобы не полюбить тебя?
Белое море маков вокруг ложа дышит, словно цветочные головки перебирают легкие пальцы ветра; но воздух недвижим, и слышится только шепот воды из источника забвения, берущего здесь свое начало тоненьким ручейком. Пасифее становится холодно, словно она окунулась в родниковую воду, но руки Гипноса оказываются теплее, чем она думала. Никакие привидения не скользят по краю зрения, ничье ледяное дыхание не касается ее обнаженной кожи, и единственная фантасмагория, творящаяся с ней, жарка, сладка и медленна, и кажется, длится сотню белых ночей.
А потом он целует ее в веки, и она проваливается в забытье, распростертая на легком облаке пуха, со следами темной маковой пыльцы на припухших губах и золотых ресницах. В эту ночь ей ничего не снится, потому что рядом, положив ладонь ей на волосы, спит сам бог сна.
Сны приходят позже – когда она в первый раз задремывает одна в ожидании возвращения мужа. Ей снится купальня Адониса – тенистая, зеленая и прохладная; она стоит на берегу озера, в которое с шумом извергается со скалы водопад, и смотрит в лес, а лес смотрит в нее. Она не видит, но чувствует это. Чьи-то незримые глаза настороженны и пристальны, и ей вспоминаются слова Гипноса о чудовищах и неизвестности.
- Покажись, - зовет она, протянув руку. – Мы ведь не обидим друг друга, верно?
Что-то мелькает меж ветвей, шелестит опавшей листвой, потом пропадает на несколько томительных мгновений. И наконец появляется – огромным волком, глядящим черными глазами, в которых не отражается ничего.
Он ощеривает зубы, издав низкий утробный рык.
Пасифея не двигается с места и не убирает руки. Волк медленно подходит к ней, обнюхивает – его огромные челюсти могли бы перекусить ее всю пополам – и наконец тыкается ей в ладонь мокрым носом.
Она осторожно запускает пальцы в жесткую длинную шерсть.
На следующий день, возвращаясь в пещеру со спелым инжиром, горсть которого насыпала ей в подол киммерийская нимфа, Пасифея видит сидящего на камне Икела с флейтой в руках. Он улыбается ей – не своей тихой страшной улыбкой, а неумело и застенчиво, не убирая с лица упавшую на него прядь длинных темных волос.
Она протягивает ему половинку инжира, и чуткие бледные пальцы неуверенно, но цепко смыкаются на красной мякоти.
Сонм грез тоже оказывается правдой. Пасифея уже почти готова счесть эту деталь поэтической прикрасой, когда однажды днем Гипнос возвращается пропахший тленом и страданием, и не сказав ни слова, уходит к себе. Через некоторое время она тайком заглядывает за серебристую занавесь и видит, как они толпятся вокруг него, бесформенные, бестелесные, расплывающиеся в разные стороны – она почти осязаемо чувствует, как они хотят сохранить себя и не исчезнуть совсем. Ее муж переворачивает руки ладонями вверх, приоткрывает сомкнутые глаза – и грезы впиваются в его запястья, устремляются струйками тумана под веки. Он не двигается до тех пор, пока не принимает в себя их все.
- Сны мертвых не желают умирать вместе с людьми, - говорит он, хотя она была уверена, что осталась незамеченной. – Им нужно куда-то возвращаться.
- Они все всегда возвращаются к тебе?
- Тебе это неприятно?
- А тебе, владыка?
- Это часть моей сути. Как Деметры – скорбеть, или как Вакха – возрождаться через смерть. Быть богом не всегда приятно.
Пройдя босиком по маковому ковру, она забирается к нему и ложится рядом, опустив голову к нему на грудь. Он юн, прекрасен и полон мертвых сновидений.
- Ты всегда говоришь так разумно. Не могу поверить, что это ты целых два раза ввязался в авантюру с царем богов.
- Если хочешь, в следующий раз возьму тебя с собой, - ни на тон не сбавив серьезности, откликается он, заключая ее в объятья. – Это будет весело.
Морфей входит стариком и ребенком, мужем и девой. Каждый раз у него новое лицо и новый голос. Он улыбается, он косится на Пасифею исподлобья, он кривит в злобном презрении рот, он смотрит на нее с обожанием.
- Покажи мне себя, - просит она, но мальчик пожимает плечами, женщина кокетливо усмехается, воин смотрит на нее с удивлением.
- Я перед тобой.
Он не внимает ее просьбам ни наяву, ни во сне. Он дарит ей чудесные сны – в них она танцует с сестрами в прибое, и давит пахнущий солнцем виноград, и смеется с Эротом. Каждый раз она просыпается и не может понять: это подарок, издевка или укор?
Ей не хочется признаваться Гипносу, и она спрашивает у Икела. Тот по-птичьи склоняет голову набок, прикладывает палец к губам, разворачивается и уходит. Сообразив, она бросает ткацкий станок и бросается его догонять.
Икел проводит ее по узкой галерее, мимо подземного озера и выводит из пещеры на противоположной стороне от входа. Там на траве под черным кипарисом крепко спит крылатый юноша, тонкий и безмятежный; и Пасифея видит, как он похож на отца. Склонившись, она отводит с его лба светлый волнистый локон.
- Да, ты передо мной, - шепотом говорит она. – Не сердись на меня, Морфей, ты знаешь, что теперь я вижу: в онирах достаточно жизни, чтобы я их полюбила. И я знаю - ты полюбишь своего самого младшего брата.
И Морфей улыбается ей во сне.
@темы: греческий зал
это так прекрасно, ты такой прекрасный!
мимими, шпасибо!
ты меня прям вдохновил опять Т_Т